В коридоре старая жена хозяина ЭСКО (теперь, после Вики, Антонов видел, сколько у нее на лице припухлых мешочков и морщин) о чем-то зло, но тихо спорила с широкоплечим охранником, равнодушно щурившим мимо нее крокодильи светлые глаза. Медсестра, с удвоенной энергией лупившая впереди, привела Антонова в тесный канцелярский кабинет, где из-за письменного стола, точь в точь как у доктора Тихой, навстречу ему поднялся плотненький, почти без шеи, человек в какой-то пестрой, зачесанной назад седине, напоминающей цветом иголки ежа. Выключив разболтанный кудахтающий вентилятор, профессор через стол подал Антонову короткую крупную руку, покрытую пестрыми веснушками. «Наслышан о вас, прошу садиться, – мягко пророкотал профессор, задерживая пожатие. – Говорят, ваши работы в области фрактальной геометрии чрезвычайно перспективны». Тут Антонов, плюхаясь на стул, почувствовал в носу и на глазах химический ожог: теперь не хватало только слез, чтобы совершенно выпасть из собственной жизни и оказаться в здании напротив в качестве Наполеона, только что проигравшего битву при Ватерлоо.

Профессор осторожно хмыкнул, помолчал, постукивая то тем, то другим концом подскакивавшего карандаша по облезлой столешнице. Потом он так же осторожно высказал свои прогнозы. Получалось, что без операции надежды отсутствуют: либо скорый, в течение месяца, конец, либо, в лучшем случае, растительное и бессознательное существование при поддержке медицинской аппаратуры. С другой же стороны, операцию больная может не перенести – по крайней мере, «в настоящее время она нестабильна». Антонов почувствовал, что его словно начинает что-то тормозить, как бывает на парковых качелях, когда под днищем лодки невидимо поднимается упругая доска. Урча и с хрустом разминая перед выпуклой грудью свои драгоценные пестрые пальцы, профессор зашарил глазами по столу, где все, казалось, было отодвинуто подальше одно от другого и только посередине лежал одинокий листок, изрисованный, как теперь увидал Антонов, заштрихованными квадратиками и дымчатыми женскими головками. «Вы, как близкий родственник, должны предоставить мне возможность поймать оптимальный момент, – напористо проговорил профессор, доставая из поехавшей набок бумажной кучи желтоватый бланк. – Соблаговолите заполнить и подписать согласие на операцию». Антонов кивнул и машинально взял протянутую ручку, вставшую в пальцах поперек письма. Он подумал, что теща Света сейчас, должно быть, беспомощно ругается с проклятой сукой Таней или трудолюбиво возит компьютерной мышью, верстая очередной рекламный продукт, соединяя на мониторе зернисто мерцающую красотку с какой-нибудь монструозной пачкой стирального порошка. Ей, а не ему, следовало бы по справедливости ставить подпись под этой анкетой, которую Антонов неловко и, должно быть, неграмотно заполнил полупечатными буквами. Поспешно, чтобы не испугаться, расписываясь внизу, он увидел, что получился какой-то волосяной запутанный клубок, и подумал, что любой ЭКСПЕРТ признал бы эту подпись (как и подпись в загсовской амбарной книге) грубой подделкой. «Очень хорошо, – сурово проговорил профессор, вытягивая из-под локтя Антонова фальшивую бумагу. – Теперь: сегодня Виктории Павловне нужен покой. Завтра придете и принесете памперсы. Смешаете водку с шампунем, чтобы, сами понимаете, протирать больную. Здесь у нас есть кому ухаживать, отделение платное. Оставьте на всякий случай для связи свой домашний и рабочий телефон».

Антонов, шурша ладонями, зажатыми между твердых костяных колен, продиктовал профессору номера деканата и кафедры. Далее следовало выдать номер тещи Светы, любой человек на месте Антонова поступил бы именно так. «Это все», – лживо улыбнулся Антонов в ответ на вопросительный, немного кровянистый взгляд профессора из-под воспаленных, длительной бессонницей обваренных век. Профессор тяжело вздохнул и отбросил ручку, со стрекотом покатившуюся по столешнице. Внезапно Антонов сообразил, что сокрытием тещи-Светиного телефона он не просто сделалась почти недоступен для крайне важной информации, но как бы выпал из реальности, еще больше оторвался от течения событий. Теперь он был не просто преступник, а преступник скрывающийся: изгой и беглец. Профессор, давая знак, что аудиенция окончена, опять потянулся к старенькому вентилятору, похожему из-за округлых, косо поставленных резиновых лопастей на чутко настороженную мышь. В окне за спиной у профессора все предметы внешней обстановки – жесткие березы с недоразвитыми листьями, залитая солнцем, словно свежим ремонтом покрытая психушка, несколько тусклых автомобилей, клумба с алыми, похожими на жареные помидоры жирными цветочками – были представлены частями, и только облупленная синяя скамейка, на которой никто не сидел, была видна целиком. Чувствуя, что с возрастом становится все труднее идти туда, где ты со всею очевидностью наблюдаешь собственное отсутствие, Антонов автоматически покинул профессорский кабинет.

XXII

Выйдя из дверей хирургии на бетонное крыльцо и затем из тени на помягчевший, уже почти вечерний солнцепек, Антонов обнаружил, что, несмотря на отсутствие оконной рамы, предметы, заслоняющие друг друга, по-прежнему частичны. Однако синяя скамейка получила пассажира: давешняя женщина сидела там, озираясь и нервно покуривая, буквально выдергивая сигаретку после каждой затяжки из саркастического рта. Облитый ощущением собственной видимости от макушки до самых кончиков ботинок, цельный, ничем не заслоненный Антонов поспешил свернуть в другую сторону. Однако, скрывшись за могучими зарослями синеватого, затянутого чем-то клейким, словно обслюнявленного репейника, он не ощутил ни малейшего облегчения и подумал, что абсолютно неважно, где он будет болтаться до завтрашнего утра. Не имело ни малейшего смысла добираться домой: там, из-за отсутствия телефона, стояло точно такое же нигде как и под любым забором и кустом. Это был совершенно новый способ со стороны коварной Вики отнимать существование; беглый Антонов явственно чувствовал голод, пригорелые рыбные запахи какого-то близкого пищеблока были для него остры и тошнотворны, будто для беременной женщины, – и в то же время даже не помышлял, что следует где-то поесть. Чувство времени также оставило Антонова. Болото вокруг вечерело, мутилось, погружаясь в гарь и золотую пыль, острые верхушки самых длинных растений были будто шесты, между которыми протянулись провисшие до земли теневые сети; между тем небо над болотом было еще дневное, легкие облака напоминали дыхание на зеркале, проявившее его дефекты, слепые пятна и словно давний след от пальца, начавшего было писать какую-то длинную букву, – и Антонов даже приблизительно не мог определить, который час.

Он помнил, что остановка обратного транспорта располагалась как будто не через дорогу от места, где он, бывало, вываливался из тесных, словно лаз в заборе, автобусных дверей, а неправильно, где-то за углом, и там еще горел необычайно сильный фонарь, в луче которого даже при отсутствии в воздухе снега вспыхивали редкие острые точки. Сейчас фонарь, освещенный посторонним солнцем наравне с козырьком, грязно-белой мохнатой собакой и похожей на пушечку треснутой урной, стоял пустой и неприглядный, будто вознесенная на странной конструкции трехлитровая банка из-под молока. Не особенно спеша, хотя как раз успел бы, если бы постарался, на вылезший из-за угла тяжелой колбасой семнадцатый автобус, Антонов свободно шагал по сухой и грязной, словно пеплом покрытой обочине. Сзади послышался неуверенный слабенький голос, выкликавший его фамилию. Антонов вздрогнул, сразу подумав, что с Викой совсем нехорошо и кто-то из персонала больницы зовет его назад. Но это была все та же супруга проклятого шефа, догонявшая его смешной пробежкой птицы, неспособной взлететь, чтобы двигаться еще быстрей. Желая немедленно с этим покончить, Антонов повернулся и пошел навстречу женщине – гораздо скорее, чем двигался до сих пор к автобусной остановке. Теперь уже она остановилась и ждала, задыхаясь и дергая на груди блестящее украшение; ее веселые и пьяные глаза маячили Антонову, словно силились уже сейчас, на расстоянии, передать ему какой-то зашифрованный сигнал.